повернулся на бок, поджал ноги, подложил ладонь под голову и заснул, точно так, как в детстве, когда, бывало, проснешься ночью возле спящей матери, когда в окно стучит ветер, и в трубе жалобно воет буря, и бревна дома стреляют, как из пистолета, от лютого мороза, и начнешь тихонько плакать, и боясь и желая разбудить мать, и она проснется, сквозь сон поцелует и перекрестит
Буду ли я по-прежнему нюхать розу? Или сойду с рельсов?
Сейчас только выдержал экзамен в учительскую семинарию.
Что это нечто художественное – спора нет, но что это деятельность...
конфузливо ухмыльнулся и сказал:
– Да чудно, барин!
– Чего ж тебе чудно?
– Да будто я редкостный какой, что меня писать.
-моему, вся эта мужичья полоса в искусстве – чистое уродство. Кому нужны эти пресловутые репинские «Бурлаки»? Написаны они прекрасно, нет спора; но ведь и только. Где здесь красота, гармония, изящное? А не для воспроизведения ли изящного в природе и существует искусство?
То ли дело у меня! Еще несколько дней работы, и будет кончено мое тихое «Майское утро».
Но писать всегда нельзя. Вечером, когда сумерки прервут работу, вернешься в жизнь и снова слышишь вечный вопрос: «зачем?», не дающий уснуть, заставляющий ворочаться на постели в жару, смотреть в темноту,
Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека; зачем же мне верить, что оно есть?
Как убедиться в том, что всю свою жизнь не будешь служить исключительно глупому любопытству толпы (и хорошо еще, если только любопытству, а не чему-нибудь иному, возбуждению скверных инстинктов, например) и тщеславию какого-нибудь разбогатевшего желудка на ногах, который не спеша подойдет к моей пережитой, выстраданной, дорогой картине, писанной не кистью и красками, а нервами и кровью, пробурчит: «мм... ничего себе», сунет руку в оттопырившийся карман, бросит мне несколько сот рублей и унесет ее от меня.
За Дедова я очень рад; он получил большую золотую медаль и скоро уезжает за границу