В одной книге конца XVIII века я прочел как-то о „скуках земных“. Вот именно. Много их, скук: есть вешняя скука, когда одинаковые любят одинаковых, земля в лужах, а деревья в зеленом прыще. А есть и череда нудных осенних скук, когда небо роняет звезды, тучи роняют дожди, деревья роняют листья, а „я“ роняют себя самих.
Мне не нужно, чтобы Вы, мой преемник и исповедник, были умны и тонки, нет, мне нужно от Вас лишь одно чрезвычайно редкое качество: чтобы Вы были вполне живы.
Все равно: уже больше месяца меня мучают бессонницы. В ближайшие три ночи они помогут мне рассказать то, что никогда и никому мною не было рассказано. В дальнейшем — аккуратно намыленная петля может быть применена как радикальнейшее средство от бессонницы.
Только поводив зажженной спичкой над верхними строками бумажного квадратика, я понял, что он собирает не только сапоги и нательные рубахи, но и тела, с тем, что в них: жизнью. Кстати, о цене последней почему-то умалчивалось.
На стенах домов, то здесь, то там, проступали бумажные квадратики. Еще сегодня днем их не было.
Я подошел к одному из них. Тень от карниза отрезала верхние строки. Поневоле я начал читать откуда-то с середины:
„…из сумм интендантства выплачивается:
портянки — 7 коп.; рубаха нательная — 26 коп.;
пара сапог (каз. обр.) — 6 руб., а также…“
Теперь мне ясно: никакое „я“, не получая питания из мы, не сростясь пуповиной с материнским, обволакивающим его малую жизнь организмом, не может быть хотя бы только собой. И моллюск, прячущий себя в тесно сомкнутые створы, если помочь створам, оковав их тесным металлическим обручем, — умрет.
Но тогда нам не дано было принять и охватить всю эту мысль, потому что самое наше мышление было деформировано: маршруты наших логик были разорваны посередине.
Мысль мыслила или не дальше „я“, или не ближе „космоса“. Дойдя до „порога сознания“, до черты меж „я“ и „мы“, она останавливалась и или поворачивала вспять, или делала чудовищный прыжок в „зазвездность“ — трансцендент — „иные миры“.
Видение имело либо микроскопический, либо телескопический радиус: то же, что было слишком дальним для микроскопа и слишком близким для телескопа, попросту выпадало из видения, никак и никем не включалось в поле зрения.
Пусть книжные строки и отняли у меня половину зрения (55 %), я не сержусь на строки: они слишком хорошо умели быть покорными и мертвыми. Только они, эти молчаливые черные значки, и освобождали меня — пусть ненадолго, но освобождали от власти назойливых, вялых и сонных скук.
говоря схемами, можно утверждать, что диалектика войны заставила идти в смерть всех более или менее живых и закрепляла права на жизнь за всеми более или менее мертвыми.
Была просто скука. Точнее: скуки. В одной книге конца XVIII века я прочел как-то о „скуках земных“. Вот именно. Много их, скук: есть вешняя скука, когда одинаковые любят одинаковых, земля в лужах, а деревья в зеленом прыще. А есть и череда нудных осенних скук, когда небо роняет звезды, тучи роняют дожди, деревья роняют листья, а „я“ роняют себя самих.
Он знал, что на столичной шахматнице не для всех фигур припасены клетки. Люди, побывавшие в Москве, пугали: все, по самые крыши, — битком. Ночуют: в прихожих, на черных лестницах, скамьях бульваров, в асфальтных печах и мусорных ящиках.
Поэтому Штамм, чуть только ступил с вагонной подножки на перрон московского вокзала, как стал повторять в мертвые и живые, человечьи и телефонные уши одно и то же слово: комната…
И вообще: мало ли что придется