Хучь сову об пенек, хучь пеньком сову, а все одно сове не воскресать...»
Народ — как табун овец. Его вести надо.
Ты их жалеешь... Жалко тебе их. А они нас жалели? Враги плакали от слез наших детей? Над сиротами убитых плакали? Ну? Моего отца уволили после забастовки с завода, сослали в Сибирь... У матери нас четверо... мне, старшему, девять лет тогда... Нечего было кушать, и мать пошла... Ты смотри сюда! Пошла на улицу мать, чтобы мы с голоду не подохли! В комнатушку нашу — в подвале жили — ведет гостя... Одна кровать осталась... А мы за занавеской... на полу... И мне девять лет... Пьяные приходили с ней... А я зажимаю маленьким сестренкам рты, чтобы не ревели... Кто наши слезы вытер? Слышишь, ты?.. Утром беру этот проклятый рубль... — Давыдов поднес к лицу Андрея свою закожаневшую ладонь, мучительно заскрипел зубами, — мамой заработанный рубль, и иду за хлебом... — И вдруг, как свинчатку, с размаху кинул на стол черный кулак, крикнул: — Ты!! Как ты можешь жалеть?!
Людей мало в одну кучу свалить, толку один черт не будет:
Народ — как табун овец. Его вести надо.
— А что? — с живостью спросил сидевший рядом Дубцов. — Что, дедушка, главное, по твоему разумению?
— Жратва! Фактически говорю, что только жратва, и больше ничего главнее нету.
Голос-то — твой, песня — чужая!
и даже дальше: с заграницей.
— Не пужайся, чертова дура, садись, — ласково улыбаясь, приветствовал ее Макар.
Нет, он, Нагульнов, не какая-нибудь кулацкая сволочь, чтобы стрелять во врага исподтишка!