Собственно идея башни была присуща всем моим героям. Это не было специфической чертой Тептелкина. Все они охотно бы затворились в Петергофской башне.
Но мои герои пытались по-прежнему усидеть в высокой башне гуманизма и оттуда созерцать и понимать эпоху. Правда, они уже не чувствовали себя героями, правда, постепенно чувство долга превращалось у них в привычку. Правда, уже давно кончились предвещания неизвестного поэта и уже Тептелкин все реже и все бесплоднее говорил о поддержке культуры. И философ все реже говорил о философии и все громче о своей юности; он больше не писал книг, ведь им все равно не суждено было появиться.
Наконец пошел настоящий снег белыми хлопьями.
Глава XVIII. Тептелкину кажется, что за ним гонятся его друзья
«Попался, — повернулся к окну неизвестный поэт. — Здесь нельзя говорить о сродстве поэзии с опьянением, — думал он, — они ничего не поймут, если я стану говорить о необходимости заново образовать мир словом, о нисхождении во ад бессмыслицы, во ад диких и шумов и визгов, для нахождения новой мелодии мира. Они не поймут, что поэт должен быть, во что бы то ни стало, Орфеем и спуститься во ад, хотя бы искусственный, зачаровать его и вернуться с Эвридикой — искусством, и что, как Орфей, он обречен обернуться и увидеть, как милый призрак исчезает. Неразумны те, кто думает, что без нисхождения во ад возможно искусство.
Средство изолировать себя и спуститься во ад: алкоголь, любовь, сумасшествие…»
В конце поезда, в вагоне, одна, сидела Екатерина Ивановна и обрывала ромашку: любит — не любит, любит — не любит. Но кто ее любит или не любит, — не знала. Но чувствовала, что ее должны любить и о ней заботиться.
Победители всегда чернят побежденных и превращают — будь то боги, будь то люди — в чертей. Так было во все времена, так будет и с нами. Превратят нас в чертей, превратят, как пить дать.
— Ты любишь и чувствуешь Петербург, — засмотрелся Троицын у Казанского собора на звезды.
— Неудивительно, — рассматривая свои сапоги, заметил неизвестный поэт, — я в нем присутствую в лице четырех поколений.
— Четыре поколения вполне достаточно, чтобы почувствовать город, — доставая платок, подтвердил Троицын. — А я с Ладоги, — продолжал он.
— Пиши о Ладоге. У тебя детские впечатления там, у меня — здесь. Ты любил в детстве поля с васильками, болота, леса, старинную деревянную церковь, я — Летний сад с песочком, с клумбочками, со статуями, здание. Ты любил чаёк с блюдечка попивать.
Помолчали.
Неизвестный поэт оглянулся.
— Я парк раньше поля увидел, безрукую Венеру прежде загорелой крестьянки. Откуда же у меня может появиться любовь к полям, к селам? Неоткуда ей у меня появиться.
Не правда ли, — продолжала она, — это безумие приехать сюда, здесь страшно жить, а у него у Байкала родители крестьяне, дом — полная чаша, туда, а не сюда надо было ехать.
Вот человек, — думал он, — у которого было в руках безумие, и он не обуздал его, не понял его, не заставил служить человечеству».