Караваджо был для живописи тем же, кем для физики был Галилей: кем-то, кто открыл глаза и сказал, чтó видит; кто понял, что формы в пространстве являются аллегориями лишь самих себя, и этого довольно, а настоящая тайна сил, определяющих наше существование в мире, не в том, что они возвышенны, а в том, что они элементарны
Скандальный живописец эпохи барокко Микеланджело Меризи да Караваджо, большой поклонник тенниса, был вынужден провести последние годы в изгнании, потому что проткнул противника шпагой прямо на корте. Улица, где произошло преступление, по сю пору носит название виа делла Паллакорда — то есть «улица мяча и веревки». В Риме его приговорили к обезглавливанию, и много лет ему пришлось скитаться между Неаполем, Сицилией и Мальтой. Когда заказов бывало немного, он писал жуткие полотна, выводя собственное лицо на отрубленных головах персонажей, и слал папе или его сановникам в качестве косвенного прошения о помиловании. В конце концов его самого, тридцатидевятилетнего, заколол наемный убийца, подосланный мальтийскими рыцарями, на тосканском берегу, в Порто-Эрколе. Караваджо владел шпагой и кинжалом не менее искусно, чем кистью и ракеткой, но сифилис мозга и свинцовое отравление не оставили ему сил защищаться. Sepius rixas. Когда его убили, помилование уже лежало у него в кармане, и он направлялся обратно в Рим.
В 1451 году Эдмунд Лейси, епископ Эксетерский, отозвался об этой игре с той же необоримой яростью, с какой моя мама отзывалась о моих юношеских «конверсах», вечно готовых развалиться на куски: Ad ludum pile vulgaritem tenys nuncupatum [1]. В эдикте Лейси среднеанглийское tenys вписано в кислые латинские юридические формулировки: Prophanis colloquiis et iuramentis, vanis et sepissime periuriis illicitis, sepius rixas. В коллегиальной церкви Святой Марии в Эксетере послушники завели обычай играть с местными парнями в крытой галерее клуатра. Тогдашний теннис был куда жестче и шумнее нынешнего: одни нападали, другие защищались, о сетке и разделительных линиях никто и не слыхивал, за победу дрались ногтями и зубами, мяч требовалось запустить в своего рода воротца [2]. Поскольку изобрели игру средиземноморские монахи, она не обходилась без душеспасительных параллелей: нападали ангелы, защищались бесы. На площадке веяло смертью и потусторонним миром. Мяч как аллегория души метался между добром и злом, силясь прорваться на небеса, а Люциферовы посланники отрезали ему путь. Вернее, ей, растерзанной, словно мои «конверсы», душе.